top
logo

Поиск

-
«И тогда придет Эфрос»
«Ах, господа, господа! Вглядитесь в меня внимательно, поднимитесь над своей узостью, озабоченностью, равнодушием, пересилить свою глухоту, услышьте меня. Не станет меня, и Царское Село, отечество Пушкина и всей его плеяды, дивная раковина, где вызревал жемчуг русской поэзии, станет просто мещанским городишком, под боком дряхлеющих садов, забывающих собственную легенду. И о вас, господа, вспомнят лишь потому, что вы были моими соседями и современниками. О, сколько слепоты, глухоты, необъяснимой тупости, сколько жестокости, рассеянности, невнимательности, ослиного упрямства и непросвещенности несет в себе слово «современник»!
 
Ю. Нагибин 
 
Что остается после режиссера или актера, даже названного в последствии великим? Воспоминание, легенда, улица или переулок его имени? И это в лучшем случае, ибо прерогатива нетленного всегда за литературой, музыкой или живописью, выраженными предметно – в словах, нотах, красках. А что за создание – спектакль? Это как возведение воздушного замка или карточного домика: вот он построен, вот он виден, вот он в цвете и звуке – кончился и рассыпался…

Как удержаться, зафиксировать хрупкую интонацию Яковлева, подвижную и плотную, как ртуть, энергетику Дурова, драматическую смурь и изящную неуклюжесть Волкова? Я нарочно употребляю, казалось бы, несовместимые слова, так как изящная неуклюжесть была только в его, Эфроса, спектаклях. На пленке не выходит: что-то главное уходит, не берет его целлулоид. Даже в книгах самого Мастера – тоже не получается, потому что бессильно слово перед аурой живого спектакля. Перед тем полем, которое создавалось на два – три часа, чтобы постепенно погаснуть с огнями рампы, но продолжать долго и медленно светиться в глазах и душах людей, посмотревших, скажем, эфросовский спектакль «Месяц в деревне». Как задержать и зафиксировать искусство сиюминутное, творящееся на наших глазах, столь же быстротечное и прекрасное, как тихо падающий снег? Каждый, наверно, испытывал такие острые, чувственно – прекрасные моменты в своей жизни, которые хотелось удержать, внутренне сфотографировать и спрятать в альбом. А они ускользали. И пойманная в ладонь снежинка неизбежно превращалась в воду.

Эфрос когда-то написал книгу «Репетиции – любовь моя». О, эти репетиции! Когда зрителями и ценителями его фантазий, полетов и импровизаций были всего два – три актера. Мы несколько месяцев репетировали «Лето и дым» Т. Уильямса практически втроем: Эфрос, Яковлева и я. Меня он пригласил на роль Джона в Театр на Малой Бронной.

Наверное, я запомнился Эфросу тем, что в честь его визита в Московский ТЮЗ я совершил подвиг, играя спектакль «Я, бабушка, Илико и Илларион» с температурой под сорок. Хотя для меня в том была своя тщеславная корысть: я знал, что эту работу делаю неплохо. Мне очень хотелось блеснуть перед Эфросом, который для меня, тогда еще совсем молодого артиста, был сутью искусства. Грузинский режиссер Г. Лордкипанидзе, который ставил у нас этот спектакль, в тот вечер пришел ко мне в гримерную вместе с завтруппой, директором, помрежем. Я лежал на диванчике, а возле меня еще хлопотали врач и медсестра «скорой помощи». У всех на глазах застыла странная смесь сострадании и решимость упросить меня пожертвовать собой. Григорий Давыдович наклонился ко мне и выдохнул с убедительной мольбой, еще более выразительной при его грузинском акценте: «Пришел Анатолий Васильевич Эфрос. Я, конэчно, тебя не заставляю. Но мнэ это тоже очень нужно. Будэшь играть?»

И я играл. Это было полуобморочное состояние. На счет блеснуть – это я, конечно, размечтался. Но в спектакле было несколько беспроигрышно смешных сцен, и я впервые со сцены услышал, как смеется Эфрос. А потом улучшил момент, когда у меня на сцене была большая пауза, и посмотрел. До этого я вблизи никогда не видел Эфроса. Первое, увидел и услышал, - его смех: заразительный детский хохот до слез. Представляете себе два ряда абсолютно белых и ровных зубов, а над ними высокий лоб и куда-то назад летящий чубчик седых волос.

Прошло семь лет, и он меня позвал. Если бы Эфрос меня пригласил на эпизод, я бы и то побежал. А тут «Лето и дым», да еще и пьеса Теннеси Уильямса, да еще и главная роль, да еще и с Ольгой Яковлевой. И началось…

Я думал, что-то умею. Главные роли уже были, вкус успеха, например, в спектакле ТЮЗа «Три мушкетера» мне уже был знаком. Но через несколько репетиций стало ясно, что сейчас я занимаюсь искусством высшей пробы, что между тем и этим – такая же разница, как между зеленым чешским стеклом и изумрудом. Это все еще предстояло освоить. Но школа была легкой и изящной, как и сам эфросовский талант. Мне тогда казалось, что Эфрос может научить играть даже пень, настолько понятно он все объяснял, а если надо – показывал, пропуская все через себя, проверял, в правильном ли направлении он движется. Он так внедрялся в этот показ, что однажды, проверяя Олину линию поведения (а я подавал ему реплики), очень смешно, но совершенно не замечая этого, вполне истово говорил за нее: «Так, я пошла сюда» или «И тут я сказала».

Кто-то из артистов, еще до того как я начал работать с ним, с восторгом рассказывал, как он репетировал сегодня сцену. У актера совсем не получается монолог, в котором была досада на свою пропащую жизнь, на общество, в котором он живет. И тогда Эфрос сказал: «Вам душно. А все окна в этой комнате закрыты. Пытайтесь открыть это окно. А там что-то заело, и вы его дергаете, дергаете – и никак. Весь свой монолог кладите на это действие, всю вашу злость и досаду – на это проклятое окно». И у артиста сразу пошло, все получилось. Он в репетициях мог запросто отказаться от находки, за которую другой режиссер уцепился бы и довел до премьеры. А расточительный Эфрос с поистене моцартовской легкостью отмахивался: «А-а! (и небрежный взмах рукой). Завтра придумаем что-то другое». И что интересно, назавтра было что-то иное. Если не лучше, то во всяком случае не хуже вчерашнего.

Он возвращал артиста к исконному смыслу профессии, к ее радости – игре. Игра в …

«А давай попробуем так. А если наоборот, если она так, то ты как?»

И артисты на время становились детьми, как и он сам. Настолько занимателен был для меня этот процесс, сколько в нем было кайфа (кайф – нечто среднее между удовольствием и счастьем. Удовольствие для кайфа – это слишком мало, а счастье – слишком много), что конечный результат – когда уже зритель, когда премьера – становился как бы неважен. Мне было жаль зрителя, который не видит репетиций, который не может поучаствовать вместе с нами в этой игре. Но… каждому свое. У зрителя свой кайф. Он увидит все сначала извне, а потом его сделают соучастником спектакля. Будет катарсис, смех, слезы, радость и горе узнавания себя в той или иной ситуации. И еще будет ощущение того, что тебе преподали урок вкуса. Эфрос, как никто, умел дать столько, сколько надо, чтобы зрителю еще осталось додумать и допереживать, чтобы у него осталась счастливая возможность об остальном догадаться самому. В нем не было конкретики, определенности борцов за народное счастье. Нет, он далеко не борец. Он плакал, когда у него отбирали Ленком…

Было бы неплохо, если бы наши начальники, те, что отнимают и раздают театры, не относились бы каждый к себе как к мессии, а к своим делам – как к миссии. Они не желают и больно бьют, а иногда и промаргивают художников – неборцов. С борцам – то как раз все в порядке: они – свои, даже если в оппозиции, группа крови – та же. А вот неборцы – художники – те чужие, они, как правило, все о вечном, дурачки малахольные, а нам сейчас надо, «вчера было рано, а послезавтра - поздно».

И вот такой неборец Эфрос попадает в Театр на Таганке, в театр окрепших и закаленных в борьбе за место под солнцем людей. Представьте себе, что георгин по идиотской прихоти судьбы попадает в заросли крапивы. В этой истории нельзя искать виноватых. Дело не в том, что крапива плохая и колючая, а георгин красивый, нежный, хороший. Нельзя учить крапиву цвести и пахнуть, у нее другие достоинства. Она выживает в тяжелых условиях, кусается, растет высоко и мощно, и из нее получается чрезвычайно полезный витаминный крапивный суп.

Эфрос был иной. Когда он пытался быть борцом, этаким крапивным георгином – ему это не так шло, что сразу становиться ясно: не его язык, не его метод, не его искусство, не его в среда. Он потерял почву под ногами. И умер. Может, кто-то сочтет эту аналогию дерзкой, но я намеренно ставлю в один ряд (по качеству таланта, по веселой легкости и естественности): Моцарт – Пушкин – Эфрос.

Пушкин тоже иногда воображал себя борцом: и руку тренировал тяжелой тростью, и стрелять учился, фехтовал здорово. И ребячески высоко ценил эти умения в себе еще и потому, что они были непреходяще ценными качествами в глазах света, в котором он крутился и который уважал не понятно за что. Насколько же этот борец оказался ранимым и незащищенным от грязной сплетни, от того, как он выглядит в глазах света, от пошлейшей насмешки, подчас даже воображаемой им!

Вот и Эфрос тоже поднимал тяжести и иногда воображал себя борцом, чувствуя, наверное, что на земле, где он живет, это качество необходимо. И что это за манера у нас в державе, что художник всенепременно должен быть борцом: сначала за то, чтобы быть услышанным, затем за то, чтобы быть понятым, и наконец за то, чтобы быть незабытым! Что за скверная привычка – не помогать таланту. А может быть, и гению, как знать…

Я все ищу определение эфросовскому дару. Мне все время хотелось его каком-то словом назвать. И теперь я знаю: талант Эфроса был грандиозен. В живописи есть борец – Микеланджело и неборец – Модильяни, и в музыки есть борец Бетховен, но есть и Моцарт – неборец. Да и в режиссуре мы знаем борца Ефремова и вовсе не борца Виктюка. И нет необходимости унижать одних, чтобы жили другие. Хотя по какому-то дьявольскому закону грациозный талант, идущий своей дорогой, погибает первым. Ибо он – мешает, ибо он – бесконечный и мягкий упрек всем кусающимся, царапающимся и крикливым. Но ничего, ничего… «Ни словечка, н улыбки – немота. Но зато… дуэт для скрипки и альта», - как в стихах Д. Самойлова о Моцарте.

Поэт А. Дидуров рассказал мне однажды, как Эфрос говорил ему: «Вся страна наша похожа на книгу о вкусной и здоровой пище. Все знают, как приготовить прекрасный торт или вкусный борщ, но почти никто по этой книге не готовит. То есть мы живем в стране, где нам все время досконально объясняют, как жить чисто, богато, светло, дружно, но никто так не живет. Потому что наш народ делает то, во что верит, а верит тому, что видит. У меня счастливая профессия. Никого ничему не уча, я могу все показать. И мне поверят. Поэтому «Отелло» я буду ставить так: в начале спектакля амфитеатром я посажу всех участников, чтобы зрителя их подробно разглядели. А в конце спектакля на этом месте останется один Яго, а сзади него – пустые места. Людям все время объясняют, что нехорошо предавать благодетеля, плохо обманывать, плохо разрывать семью, и все слушают и кивают головами, а потом опять предают, обманывают и разрывают. А я покажу. Покажу, что получается, когда предают и обманывают. И все увидят и поверят».

Это каким же надо быть светло – наивным человеком, чтобы так говорить! Насколько же надо быть над нашей помойкой, чтобы сказать: «Я покажу, и мне поверят»! и знаете, в этом есть своя высшая правда. Она заключается в том, что я сейчас могу ответить на вопрос, поставленный мною в начале: что остаются после режиссера? Остается немного. Всего лишь несколько поколений людей, видевших эти спектакли и благодаря им изменившихся, воспитавших затем своих детей по-другому. И вот вам абсолютно материальное воплощение эфемерного, воздушного искусства театра. Эфрос показал не то, во что нас бесконечно тычут сегодня, - как жить нельзя. Он намекнул нам, как жить надобно. Наметил если не конечную цель, то направление, неустанное стремление к красоте, добру, гармонии – к Богу. Он развивал в нас еще один орган чувств. Быть может, кому-то (скажем, сегодняшним нашим бизнесменам) он и не нужен, но это жертвенная, созидательная работа на отдаленное будущее, на которое всегда надеются люди высокого творческого полета.

Он любил и чтил Феллини. Я думаю, даже был похож на него, как похожа последняя улыбка О. Яковлевой – Альмы в спектакле «Лето и дым» (улыбка, извиняющаяся за то, что жизнь прошла, как дым, извините, что я плачу, и надо ведь жить, надо как-то жить дальше) на прощание в финале фильма улыбку Кабирии – Джульетты Мазини. Как похоже эти грустные клоуны Феллини на клоунов Эфроса! Разве не грустные клоуны в том же спектакле «Лето и дым», в литературном кружке, в которые Альма приводит Джона, и все кончается так конфузно, где у каждого маленького персонажа своя незадавшаяся жизнь. И они спасаются только литературой и своими соображениями. Разве не теми же клоунами населен изумительный спектакль «Женитьба», где все грустное настолько смешно, а все смешное – так грустно? И насколько похожи спобос воздействия и его результат?

Вот и сижу и смотрю «Джинджер и Фред» или «Месяц в деревне». Я даже не могу уловить момент, с которого все началось. Когда меня начала втягивать эта таинственная, мощная магия, когда я стал соучастником этого действия, когда начал сопереживать, с каких пор у меня мокрое лицо, и я даже не очень понимаю – почему? И вот уже моя душа, очищенная непостижимым образом от всего, что находиться за пределами этой театральной коробки, - от смрада и грязи, от злобы и невежества, от… Боже мой! – да от всего того, что там, - моя бедная душа стонет и мается и спрашивает вновь и вновь: зачем я родился? Как приходит и куда уходит любовь? Для чего мы живем? От чего так бистро проходит жизнь, а мы так и не успеваем понять, что такое красота и счастье?! Я тихонько смотрю влево и вправо, мне неудобно, что я так раскис, и вижу, что слева и справа – тоже самое: у всех заплаканные и несколько смущенные лица. Нам всем слегка неудобно, нам стыдно за то, чем, в сущности, нам бы гордиться, за то, что наши души умылись наконец-то и открылись навстречу небесной симфонии добра и сострадания. И все это – через узнавание, через призму собственной жизни, к которой у нас столько вопросов. Как это сделано?! «Уму не понятно!..» Разве только сердцу. Искусство такого ранга, такого класса – прямой проводник от Бога к человеку, прямое обращение его к нам.

Абсолютно точно утверждение, что писатель всю жизнь пишет одну книгу. У Чехова, столь любимого Анатолием Васильевичем, в «Вишневом саде» Аня мечтает «насадить новый сад, роскошнее этого». В «Дяде Ване» Соня верует, что «мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах». И, наконец, надеется Вершинин в «Трех сестрах», что «все же вы не исчезнете, не останетесь без влияния; таких, как вы, после вас явится уже, быть может, шесть, потом двенадцать и так далее, пока наконец такие, как вы, не станут большинством. Через двести, триста лет жизни на земле будет невообразимо прекрасно, изумительно».

Понадеемся же и мы, что не будет равнодушия, слепоты и глухоты к прекрасному, не будет неизъяснимой тупости и тупой жестокости, не будет ослиного упрямства, идущего рука об руку с невежеством. Не будет!

И тогда… придет… Эфрос!..
 
 

bottom

© 2017 Владимир Качан официальный сайт. Все права защищены.
Joomla! — свободное программное обеспечение, распространяемое по лицензии GNU/GPL.

Испытательная лаборатория ФЭУТ - аттестация рабочих мест по условиям труда.